Современный любовный роман Евы Наду

  Автор:
  1359
ya_otvezu_tebya_domoj

Читать любовный роман Евы Наду «Я отвезу тебя домой»

Сегодня на Морнинге любовь и приключения, интрига и страсть. Лучшее сочетание для воскресных лонгридов в постель. Ева Наду и ее любовный роман «Я отвезу тебя домой» сразу полюбились фанатам современной приключенческой литературы, надеюсь понравятся и вам.

Читаем любовный приключенческий роман!

Жизнь непредсказуема. Кем бы ты ни был: вернейшим ли слугой Короля или дочерью скромного провинциального графа, всегда есть вероятность, что жизнь твоя перевернется в одночасье и, чтобы выжить, понадобятся все твои силы, мужество и жизнелюбие. Так Клементина де Брассер, все детство проведшая в небольшом замке на берегу Гаронны, и доверенное лицо Короля-Солнца, граф де Мориньер, волею судьбы однажды оказываются в Новой Франции. Им приходится многое преодолеть, прежде чем они снова вернутся Домой.

Глава 1. В доме

Жан-Батист Леру старался не думать о ней, как о женщине. Старался вообще как можно реже глядеть в её сторону. А она, как назло, всё вертелась неподалёку.

То, готовя обед, наклонялась к очагу, усаживалась перед огнём на корточки. И платье — это проклятое индейское платье! — так облепляло её зад, повторяло все изгибы её тела.

То бралась кормить девочку. Усаживалась вполоборота, прикрывала грудь, как умела. А он глаз не мог отвести от этой стеснённой её позы, от её профиля, склонённого к ребёнку.

Стискивал зубы. Выходил из дому. Возвращался, только промёрзнув до костей, когда весь организм, вместе с этим его беспокойным, живущим своей жизнью отростком между ног, съёживался, забывал обо всём, кроме необходимости восполнить тепло.

Она смотрела на него зверёнышем. Делала всё, что должна делать, — убирала, готовила обед — но не раскрывала лишний раз рта. Старалась не встречаться с ним взглядом. И не расставалась с ножом.

Это, последнее, приводило его в неистовство.

Однажды — ещё и недели не прошло с тех пор, как она появилась в его доме, — он всё-таки сорвался.

Он просто проходил мимо. Направлялся в пристройку, собирался выбрать из поленницы дрова, подходящие для копчения мяса. На мгновение задержался позади неё, оглянулся — не сумел удержаться. Она сидела у очага. Сидела полубоком, опиралась на руку. Другой рукой методично, медленно — будто колдовала — помешивала в котелке похлёбку.

И эта линия — нога-бедро-спина — заворожила его.

Его бросило в жар. Он замер, задохнулся. И в этот момент она, почувствовав его взгляд, подобралась. Выпрямилась, освободила руку, положила её на рукоять ножа. Не оборачивалась, но он видел, что она забыла дышать. Всей спиной источала напряжение.

И он не выдержал. Вспыхнул, бросился к ней, схватил за шкирку, поднял на ноги, встряхнул. Выхватил из её руки нож, отшвырнул его в угол.

Заорал:

— Прекрати! Оставь эту чёртову железяку! Слышишь?! Если я решу тебя взять, никакой нож мне не помешает!

Она смотрела на него молча.

— Прекрати, — сказал он тише. — Или убирайся. Я тебя не держу!

Уже в пристройке шарахнул кулаком по перегородке, пробил в ней дыру. Прислонился к стене. Идиот. Что за идиот! Он хотел, чтобы она перестала его бояться. А вместо этого только ещё сильнее напугал её.

*

Ранним утром он отправился обследовать расставленные силки. А когда вернулся, не нашёл её в доме. Ни её, ни ребёнка.

Вновь бросился наружу.

Но проклятый снег, с самого утра сыпавшийся с неба, выровнял всё настолько, что ни о каких следах не могло быть и речи. Не осталось тропинок, ни единой шероховатости — огромное белое покрывало легло на землю.

Он вернулся в дом. И несколько долгих часов не находил себе места. Не мог думать, понять не мог, что делать и куда идти.

Всё было бессмысленно. Если она ушла, он не найдёт её — откуда ему знать, в какую сторону могла направиться эта полоумная?

Когда он услышал снаружи шаги, он распахнул дверь раньше, чем она успела коснуться дверной скобы.

— Где ты была, чёртова идиотка? — завопил он опять. — Чёрт тебя дери! Что за дурацкие выходки?

Она поставила на пол полную чёрных ягод корзинку.

— Что вы всё время орёте? Замолчите, — прошипела. — Вы разбудите Вик.

— Ты заставляешь меня орать, — сказал тише. — Ведёшь себя, как распоследняя дура.

Он помог ей снять люльку. Отнёс колыбель на лавку. Вернулся. Коснулся пальцами её лба, на котором отпечатался ремень.

— Тяжело её уже так носить?

— Нормально, — она отодвинулась едва заметно.

Он кивнул, убрал руку за спину.

— Прости. Я испугался, — произнёс примирительно.

— Чего?

— Что ты ушла.

Она вздохнула.

— Куда мне идти, — повела плечом. — Некуда.

— Ну и хорошо, — ответил. — Давай доживём до весны. А там я отведу тебя в Квебек, как обещал.

*

Они сидели потом у очага. Ели. Вылавливали по очереди куски мяса из котелка. Черпали деревянными ложками бобовый отвар. Молчали.

— Какая она была? — спросила вдруг Клементина.

Он вздрогнул.

— Кто?

— Ваша жена. Её звали Беатрис?

— Никакая. Я не хочу говорить о ней.

— Почему?

— Не хочу.

— Я похожа на неё?

— Нет.

Она смотрела на него, не отрываясь. Покачала головой укоризненно.

— Не лгите. Похожа, — сказала.

— Ну, похожа. Немного. Раньше я думал, что очень похожа. Теперь понимаю, что — нет. Если только самую малость. Отстань от меня, — вскипел вдруг. — Что тебе вдруг занадобилось!

Она замолчала.

— Она умерла? — спросила.

Он швырнул ложку. Поднялся. Заходил по дому. Потом присел на корточки перед ней. Заглянул в лицо.

— На черта тебе знать? Да, она умерла! Умерла! Я убил её!

Она смотрела на него. Потом кивнула.

— Я знаю.

Он отшатнулся. Сощурил глаза.

— Откуда?

— Вы по ночам разговариваете.

Клементина поднялась. Направилась в свой угол. Взглянула на спящую Вик. Снова вернулась к нему.

— Я не Беатрис. Меня зовут Клементина. И я хочу, чтобы вы называли меня именно так. Не дура, не чёртова идиотка, а Клементина.

Он усмехнулся:

— Я помню. Или госпожа графиня.

Она засмеялась вдруг.

— Вы очень разозлили меня тогда.

*

Впервые после этого странного разговора он спал спокойно — как будто наконец отделил одну женщину от другой. И Беатрис потеряла над ним власть. Она не снилась ему в эту ночь. Не приходила, не смеялась над ним, не заставляла вновь и вновь себя душить.

И поутру он проснулся посвежевшим. Лежал какое-то время, слушал, как гостья его ходит по дому. Кормит дочь, о чём-то с ней говорит на непонятном ему, птичьем каком-то языке. Потом притворялся спящим — смотрел, смежив веки, как вешает она котелок над огнём, как стёсывает, срезает острым ножом с большого окорока куски, чтобы бросить их в воду.

Девочка ходила вокруг — неловко ступала, косолапила. То и дело теряла равновесие, плюхалась на плотно утрамбованный глиняный пол. Снова поднималась и продолжала своё путешествие. От матери — к столу, от стола — к лавке, от лавки — к табурету.

Женщина — он никак не мог научиться звать её по имени — оглядывалась, что-то щебетала-говорила девочке, снова возвращалась к делам. А он лежал. Удивлялся — как это? Утро наступило, а он всё валяется в постели, нежится, как когда-то, совсем давно, когда ещё он был молод и рассчитывал быть счастливым.

Потом потекли долгие дни.

Каждое утро он обходил ловушки и силки, расставленные им неподалёку от дома. Когда позволяла погода, отправлялся на охоту. Удача улыбалась ему совсем не так часто, как хотелось бы. Собственно, за всё время ему удалось принести в дом крупную добычу ещё только дважды. Один раз — молодого лося, потом — медведя.

Всякий раз, когда ему приходилось оставлять женщину с ребёнком одних, он почему-то страшно переживал. Женщина повадилась уходить из дома в лес — искала ягоды, выкапывала из-под неглубокого ещё снега какие-то корни, потом сушила всё добытое, толкла в ступе, смешивала, раскладывала по мешочкам. Он беспокоился, что однажды она заблудится или на неё нападёт рысь — он видел следы последней совсем недалеко от их дома. Но убедить упрямую бабу не выходить без него не смог.

Отношения их по-прежнему были непростыми. Они мало говорили друг с другом. Занимались каждый своим делом. Она готовила, возилась с ребёнком, шила. Он — охотился.

Когда ему удавалось принести домой добычу, она помогала ему свежевать тушки и коптить мясо. Поначалу он боялся доверить ей это занятие. Стоял рядом, готовился помочь. Но с мелким зверьём — он понял это быстро — она справлялась прекрасно. Гнала его от себя. Шипела:

— Не стойте, ради бога, над душой.

И он соглашался, оставлял ей зайца или куропатку. Сам отправлялся заниматься другими делами.

В те же дни, когда ему удавалось добыть дичь покрупнее, они трудились вместе, бок о бок. И он, наблюдая со стороны, как ловко орудует она топориком, как разделывает части туши, как раскладывает подготовленные для копчения куски на специальный помост, он не мог не признать, что ошибался на её счёт.

Она оказалась гораздо более приспособлена к жизни в лесу, чем он мог предположить. Ему следовало понимать это и раньше. Но внешнее сходство этой женщины с его женой застило ему разум. Он перенёс на неё всё, что знал о своей жене. А та умела хорошо делать только одно — раздвигать ноги. Всё прочее было для неё слишком тяжело.

*

Однажды, вернувшись домой с очередной охоты, Жан-Батист обнаружил, что Клементина отделила свой угол от остального пространства найденным ею в пристройке запасным меховым одеялом. Одеяло было недостаточно велико, но, так или иначе, оно создавало иллюзию отдельного помещения.

Он не стал возражать. Больше того, он вздохнул свободнее. Удивился: как это ему самому не пришло в голову?

Спросил только зачем-то:

— Ты ведь не рассчитываешь, что я стану стучаться перед тем, как заглянуть в твой уголок?

— Я рассчитываю, — отозвалась она из-за одеяла холодно, — что вы вообще не станете сюда заглядывать. Здесь вам делать совершенно нечего.

— Посмотрим, — недовольный собой ответил он угрюмо.

Он не собирался её дразнить. Это выходило как-то само собой.

*

А зима наконец набралась сил и заморозила всё округ. Засыпала снегом землю, заледенила до хрустального звона ветви деревьев. Даже солнце, кажется, заморозила. Оно больше не раскалялось, не делалось золотым и жарким, как в иные времена. А целыми днями, когда случалось ему показаться на глаза людям, оставалось розовым, едва греющим, рассветным.

Клементина обожала такие дни. Каждое утро — если накануне не случалось снегопада или проснувшийся раньше неё Жан-Батист уже успевал расчистить выход из дома — она выскальзывала наружу, задирала голову, высматривала меж густыми сосновыми кронами кусочек неба.

Едва обнаружив прозрачное, чуть розоватое зимнее небо над головой и сиреневые тени от деревьев на снегу, собирала Вик, усаживала её на индейский манер на спину, привязывала покрепче и шла вглубь леса.

Собирала всё, что ещё можно было собрать. С каждым днём это становилось делом всё более трудным. Животные, страдающие от холода и голода ничуть не меньше людей, объедали всё, до чего дотягивались — выкапывали из-под снега мох, обгладывали кору, съедали чудом сохранившиеся плоды на деревьях. Клементина радовалась, как дитя, когда ей удавалось обнаружить целыми ягоды на кустах и деревьях. Однажды наткнулась на группку чахлых диких яблонь, к ветвям которых жались, скукожившиеся и потемневшие от мороза, яблоки. С десяток — не более.

Она рвала их дрожащими руками. Благодарила Бога и оленей с птицами за то, что сохранили их для неё.

Яблоки издавали отчётливый винный запах. И всё-таки она была счастлива.

В другие дни, когда отходить от дома далеко было небезопасно, Клементина шла к реке. До той было рукой подать — чуть больше четверти часа летом. И около получаса — теперь, зимой.

Там, у самой реки, росли ивы. Чуть дальше, на самом краю лиственной чащи, среди клёнов встречались вязы.

Клементина нарезала ветки, обдирала кору. Приносила всё это в дом. Кору вязов и ив сушила — отвар из неё был прекрасным средством от лихорадки. Из веток плела корзины. Они получались поначалу смешными, кособокими. Обнаружив её впервые за этим занятием, старик Леру не сумел удержаться от смеха. Впрочем, она не особенно обращала на его насмешки внимания. Огрызнулась привычно. Поймала его улыбку. Дёрнула плечом. Продолжила делать то, что считала нужным.

Он наблюдал за ней вечер. На второй — подошёл, отобрал у неё ветки. Разулся. Уселся рядом. Взялся плести днище. Она смотрела изумлённо, как ловко управлялся он с непослушной лозой. Прижимал ногой, удерживал, придавливал культей. Здоровой рукой быстро — она и заметить не успевала, как он это делал, — переплетал прутья. Закончив днище, передал его Клементине.

— Нарежь лозу одного размера. Я покажу, что делать дальше.

Эта корзина стала первой — достаточно ровной для того, чтобы не вызывать усмешки.

*

Жан-Батист Леру вспоминал этот вечер долго. Улыбался внутрь себя.

Она наконец перестала сторониться его. Впервые за все эти недели их «совместной жизни» посмотрела ему в глаза. Смотрела долго, чуть склонив голову набок, — как смотрят собаки и сороки. Потом качнула головой, улыбнулась:

— Как здорово у вас это получается!

Ему было приятно, безусловно. Но он, корявый, не смог ответить так же легко. Буркнул что-то, спросил, скоро ли они будут есть. Он не был голоден. Но от этой перемены в ней чувствовал себя одновременно счастливо и неловко.

Жизнь их наладилась более или менее. И он вспоминал теперь своё недовольство её появлением в его жизни с усмешкой. Каким дураком он был! И чего он боялся? Вдвоём… ну, втроём… жить гораздо лучше, чем одному. И дело не только в том, что с женщиной дом становится уютнее. И совсем не в том удовольствии, которое она может дать. За то время, что они прожили вместе, он ни разу не нарушил данного ей слова — не трогать её без её согласия. И гордился этим больше, чем всем прочим, потому что точно знал, чего это ему стоило. Главное было в другом. С появлением этой женщины с ребёнком в жизни его появился смысл. Он не сразу осознал эту перемену.

Случилось это в один из не самых лучших дней.

Он вернулся домой с охоты. Вернулся с пустыми руками. Даже самый маленький заяц-задохлик не попался в его силки. Ни тени животного не увидел он за все те три дня, что бродил по лесу, ни единого следа, могущего привести его к зверю. Ничего. И дома его ждало непонятное — плачущая женщина, держащая на руках покрасневшего от рыданий ребёнка.

Именно в этот момент — вот странно! — он понял, что в них, истерзанных неизвестными ему пока страданиями, и есть теперешний смысл его жизни.

Он подошёл. Присел напротив. Спросил:

— Ну. В чём дело?

Клементина долго пыталась успокоиться — шмыгала носом, задыхалась. Никак не могла начать говорить. А он удивлялся, что эти истерические всхлипывания не раздражают его, как раздражали раньше — в той, прежней его жизни. Он даже впервые взял на руки её ребёнка — обхватил рукой, усадил на сгиб локтя. Понял, что замкнутые друг на друге эти две никогда не утихнут. Девочка в самом деле замолчала почти сразу. Засунула пальцы в рот, другой рукой принялась усиленно дёргать его за волосы. Он терпел. Думал: лишь бы не ревела.

Наконец и Клементина справилась с дыханием. Прошептала:

— Я не могу накормить её.

— Почему?

— У меня… — она покраснела, опустила взгляд. — У меня пропало молоко. Почти совсем.

Он остановился напротив.

— А то, что едим мы, она есть не может?

— Я пыталась накормить. Она не ест. Я давала ей бобовый отвар — у неё болит живот. Мясом она давится.

— Маис?

— Я заварила пшеничной муки. Она поела немного. Но муки осталось так мало! — Клементина взялась вытирать тыльной стороной ладони вновь полившиеся слёзы.

Он поморщился.

— Чем вообще кормят детей в её возрасте? — спросил, чтобы не позволить ей снова разрыдаться.

— Молоком.

— Кроме.

Он удивлялся своему терпению.

— Я не знаю. У нас у всех были кормилицы.

— Ах да, — съязвил он. — Откуда госпоже графине знать такие мелочи.

Она промолчала. Взглянула на него так, что ему стало стыдно.

— Ладно. Забудь.

Он присел к очагу, уложил ребёнка на колени, прижал её к себе здоровой рукой. Та пригрелась, умостилась как-то, придремала. Он заглянул в котелок, стоявший у очага.

— Собери мне назавтра еды в дорогу, — сказал.

— Но вы только пришли.

Он посмотрел на неё.

— А с утра снова уйду.

Едва занялась заря, он, в самом деле, ушёл. Потоптался на пороге, повернулся к ней напоследок.

— Продержитесь тут как-нибудь, пока меня не будет. И не паникуй. Ты пугаешь ребёнка и пугаешь себя.

Она кивнула.

Глава 2. Ящик Пандоры

В городе зима, без сомнения, была не такой суровой, как за его пределами.

Филипп сумел убедиться в этом, пока брёл по берегу, возвращаясь в Квебек из форта Бопре, расположенного у северной оконечности острова Орлеан. И идти-то было — чуть. К вечеру они — он, кроткий священник и дюжина квебекских солдат — рассчитывали добраться до города. Если, разумеется, не случится ничего непредвиденного,

Но он устал, замёрз. И был расстроен.

Оттого, двигаясь во главе отряда, всё больше молчал. Думал о том, что произошло и чего теперь следовало опасаться.

Они отправились на Орлеан, чтобы удостовериться в гибели первого на острове французского поселения.

Три десятка французов — главным образом из Нормандии и Пуату — летом прошлого года выстроили там свои дома. И спустя несколько месяцев почти все были вырезаны ирокезами. В живых остались трое мужчин и двое детей.

Первые в страшный час охотились в глубине острова. Вторые, услышав крики, спрятались в пустой бочке из-под растительного масла. И ирокезы не нашли их. Они и не искали, впрочем. Напали посреди дня на селение, скальпировали всех, кто попался под руку, подожгли дома и ушли.

Оставшиеся в живых теперь плелись где-то в хвосте отряда. Мужчины несли детей — мальчика и девочку. Дети уже не плакали — только едва слышно поскуливали на руках у взрослых.

Филипп отправился в этот поход вопреки уговорам всех высших чинов Квебека и даже вопреки самой целесообразности. Без сомнения, в его присутствии на месте сгоревшей деревни не было никакой необходимости. Но он не мог больше отсиживаться в тепле. Он пошёл с солдатами, оставил город, вырвался из его стен, как из капкана.

К тому времени, когда информация о нападении ирокезов на селение французов дошла до Квебека, всё было уже кончено. И военный отряд, выступивший в дорогу в тот час, когда до города дошла весть о страшном побоище, произошедшем на острове Орлеан, направлялся туда не столько, чтобы оказать помощь живым, сколько для того, чтобы похоронить мёртвых. Выживших решено было забрать в город. Губернатор обещал предоставить им кров на время зимы и позаботиться о детях, оставшихся сиротами.

Завершив погребение, они двинулись в обратный путь. Шли медленно — беспокоились о спасшихся. Понимали: если им, квебекцам, никогда не знавшим погибших, сейчас непросто, то что должны чувствовать те, кто потерял в этой бойне близких!

*

И Филипп шёл. Механически переставлял ноги, думал: вероятность такого развития событий они уже не раз обсуждали с Мориньером. Именно этого, он понимал теперь, и опасался его друг, когда речь заходила о великой и неуёмной гордости французов и их уверенности в том, что всего можно добиться силой. Надо сказать, что и он, Филипп, совсем недавно думал так же. Да и сейчас, хотя последние события вселили в него нешуточные сомнения, он находил такой своей позиции превосходное объяснение: «Он — военный. И не имеет права думать иначе».

До последнего времени он искренне считал, что беспокойство Мориньера преувеличено.

— Почему вы так несправедливы к французам? — восклицал, возмущённый снисходительным молчанием Мориньера, которым тот встречал каждое из его, Филиппа, патриотических высказываний на тему неукротимого героизма французских солдат. — Почему вы так мало верите в их доблесть? В их мужество, их готовность воевать во имя величия Франции? Я воевал полжизни! И я верю в силу французской армии!

Мориньер смотрел на него устало. Прикрывал глаза, поводил плечами, качал головой.

— Вы, Филипп, — говорил мягко, — полжизни воевали против регулярных армий. Вы изучали их способы ведения войны, вы знали, как рассуждают их военачальники и с каким оружием пойдут на вас их солдаты. Но вы понятия не имеете о том, что это такое — воевать с индейцами. И я не хотел бы, чтобы однажды вы это узнали.

— Ха! — Филиппу казалось тогда, что Мориньер говорит совершеннейшую ерунду. — Разве мы не воюем уже с теми же ирокезами? Разве не слышим изо дня в день о столкновениях между индейцами и белыми? Разве не хороним то и дело своих убитых?

— Нет. — Мориньер был категоричен. — Нет, это не война. Это только напоминание нам, белым, о том, что земля эта не наша. Если начнётся война, у вас не останется на этот счёт никаких сомнений.

Филипп вспоминал, как однажды, выведенный из себя этой непоколебимой уверенностью Мориньера в своей правоте, он заговорил пылко, вскинулся возмущённо. Что он тогда наговорил, он сейчас помнил не слишком хорошо. Зато превосходно помнил реакцию друга. Тот выслушал его спокойно.

Не перебивал. Не пытался остановить. Только когда он, Филипп, сам иссяк, замолчал, замер опустошённый, Мориньер усмехнулся:

— Вы глупец, Филипп. Вы знаете меня бог знает сколько времени и теперь едва удержались от того, чтобы обвинить меня в трусости.

Он, Филипп, тогда запротестовал. Он и не думал говорить о трусости!

— Как я мог бы?! — восклицал он горячо.

Хотя понимал, — в глубине души, безусловно, понимал, — что вся его страстная речь основывалась именно на этом: он обвинял друга не в трусости, нет, но в неверии. В условиях войны, даже её тогдашнего преддверия, это было практически одно и то же.

Мориньер дослушал его до конца — все его обвинения, объяснения, оправдания. Сказал:

— Можно воевать против армии. И победить её. Можно захватить город, сменить одну власть на другую, и город продолжит жить своей обычной жизнью, если вы не разрушите самую его суть. Город смирится с переменой правителя, приноровится к новым законам. И продолжит жить. Но народ, чьей главной святыней является земля, на которой он живёт, победить нельзя. Ирокезы, — как вы называете их вслед за алгонкинами, — никогда не уйдут со своей земли. Их можно убить. Всех до одного. Можно. Но прогнать — нет. Прогнать не получится. К тому же, так активно ратуя за войну, вы упускаете из виду теперь сущую мелочь. Если мы начнём боевые действия, нашим противником будут не только… и не в первую очередь могавки. Начав войну с могавками, мы спровоцируем Лигу выступить против нас. А Союз Пяти племён — огромная военная сила. Их много и, если теперь, не имея достаточных сил, мы ввяжемся в драку, они не упустят возможности вышвырнуть нас, французов, с этой земли. Я уже молчу об англичанах. Они оказались умнее, прозорливее нас. Они заключили с сенеками союз. Возможно, они и сами не понимают, насколько удачную сделку заключили — хотя я не стал бы на это рассчитывать. Но вы должны понимать. Как минимум, если вы не знаете этого сами, поверьте мне. Я — знаю. Ирокез никогда не пойдёт против своего слова. Договор для каждого из них — дело святое. А это означает, что у нас есть только один шанс — попытаться договориться с могавками. Заключить с ними мирный договор. На любых условиях. Возможно, тогда мы сумеем вбить клин между племенами ирокезов. Хотя бы немного расшатать эту структуру — гениальную военную структуру. Этот их Союз племён. Если нам удастся удержаться теперь от войны, — или остановить её, если она начнётся, — у нас появится шанс сохранить за собой эти земли и, возможно, в будущем присоединить к ним новые. Если же мы восстановим против себя ходеносауни, мы потеряем всё. Против нас поднимется такая махина, силу которой вы себе сейчас и представить не можете. И вопрос не в том, готовы вы умереть во имя Франции именно здесь или нет. Идти на ирокезов с оружием — значит начать битву на уничтожение. На уничтожение своего собственного народа. Если вы готовы взять на себя ответственность за гибель французов, — не только и не столько солдат, умеющих и готовых воевать, но женщин, детей и стариков, которые теперь живут на этой земле, — вы можете ратовать за войну с ирокезами. В ином случае лучше договаривайтесь.

Он помолчал некоторое время. Казалось, он устал убеждать. Потом всё-таки продолжил:

— Против ирокезов и англичан одновременно нам сейчас не выстоять, даже если Людовик завтра направит сюда армию. А он не сделает этого. У него пока нет такой армии. И денег на то, чтобы поддерживать эти земли — нет. Посмотрите уже правде в глаза, Филипп. Вы же взрослый человек.

Он, Филипп, не понимал тогда до конца и не принимал того, что пытался донести до него Мориньер. Однако теперь он с неохотой признавал, что друг его был во многом прав. И тогда прав и потом — когда, выслушав рассказ Филиппа об одной из первых битв наступившей зимы, закончившейся победой французов, сощурившись, сказал:

— Идиот этот ваш Баранж.

А Баранж ходил по городу героем: выпячивал грудь, надменно поглядывал по сторонам.

И горожане в большинстве своём приветствовали его, как победителя. Ещё бы! Он со своими солдатами — а было их всего-ничего, чуть меньше дюжины, — уничтожил целую деревню ирокезов! Возвращался в город из далёкого форта, по случайности наткнулся на небольшую деревушку. Не деревушку даже… так… кратковременную стоянку ирокезов. Напал на неё, перебил всех, кто пережидал бурю в наскоро выстроенных домах. Говоря откровенно, доблесть то была невеликая. В деревушке в этот момент оставались, в основном, женщины и дети. Большинство сильных и боеспособных мужчин ушли вперёд, чтобы выбрать место для зимовки и выстроить первые дома.

Филипп осознавал сомнительность этой победы французов, но надеялся, что «героизм» Баранжа скоро забудется, нелепые страсти утихнут, и жизнь продолжит течь — по-зимнему спокойная и сонная.

Только Мориньер качал головой:

— Ящик Пандоры открыт. Теперь надо готовиться к полномасштабной войне.

*

Вспоминая тот разговор, Филипп огорчался теперь не только гибелью «островитян». Она была страшной и бессмысленной. Но на войне как на войне. Он воевал и знает: когда сталкиваются армии, наравне с военными, гибнут и мирные жители. Всегда. На любой войне. При любом раскладе.

Расстроен он был тем, что в очередной раз убедился, насколько прав был Мориньер, утверждавший: мирные дни закончились.

Действительно, именно с той самой бойни, устроенной Баранжем, на земли, занятые французами, пришла настоящая, лютая, беспощадная война. Зима — с военной точки зрения обычно самое тихое, спокойное время года, когда и белые, и индейцы, соблюдали вынужденное перемирие, — обрушила на головы французов полчища ирокезов. Старожилы утверждали: эта зима стала самой кровавой за всё время существования колонии.

Не проходило и недели, чтобы в город не приносили весть об очередном нападении ирокезов на французских поселенцев. Кровь лилась рекой. Французы тоже не готовы были ждать, когда их всех перережут, как баранов. Они собирались в отряды, укрепляли свои селения, устанавливали дежурства. Сговорившись, отправлялись воевать на территорию ирокезов. Многие оставались на чужой земле навсегда.

Глава 3. Меж миром и войной

С некоторых пор ни один Большой Совет, регулярно собиравшийся в замке Святого Людовика, не проходил спокойно. Как и следовало ожидать, члены Совета разделились на два враждующих лагеря. Одни выступали за войну до победы, другие призывали к сдержанности и надеялись на то, что однажды появится человек, который сумеет найти выход из положения и заключить мир.

Филипп, который долгое время не мог прийти к согласию с собой, в спорах участия не принимал. Всё никак не мог примирить воина внутри себя с миролюбцем. Оттого больше слушал, чем говорил. А послушать было что.

Практически на каждом заседании нынешний военный губернатор сталкивался в спорах с военным губернатором бывшим, сохранившим за собой место в Совете. Первый был ярым противником всякого миндальничания с ирокезами, второй выступал за скорейшее заключение мирного договора. Споры их довольно скоро перерастали в оскорбительные выпады. И Филипп, для которого подобный уровень «дипломатии» был непривычен, только пожимал плечами, наблюдая за беседами этих двух.

— Вы сами не знаете, о чём говорите? — кричал молодой Клод де Жерве.

И громко стучал кулаком по столу.

— Как вообще вы могли быть военным губернатором, когда кровь нагоняет на вас такой страх?

— Вы безмозглый упрямец, Клод де Жерве, — кричал в ответ, багровея от напряжения, бывший военный губернатор, пожилой Антуан Вассера — лысоватый, добродушного вида мужчина.

Нападки молодого де Жерве выводили его из себя. И со стороны казалось, что старика вот-вот хватит апоплексический удар — так сильно он краснел всякий раз и начинал задыхаться от переполнявшего его возмущения.

Вот и в тот день они сошлись в словесном поединке.

Клод в очередной раз упрекнул Вассера в трусости, тот не остался в долгу, воскликнул:

— Как можно такому глупцу доверять жизнь всей колонии! Подумать только! Знаний, ума — ноль, зато амбиции!…

Он взмахнул руками, как крыльями, растопырил пальцы.

— Если никто не способен разрешить этот вопрос, я напишу его величеству обо всём. Пусть государь вмешается! Его величеству следует знать о том, что нынешний военный губернатор Квебека не соответствует занимаемой им должности! И ради своих амбиций готов погубить всё дело.

Он не заметил бы допущенной бестактности, если бы все члены Совета не обернулись в этот момент в сторону Филиппа де Грасьен.

И тот просто вынужден был отреагировать. Он приподнялся, взглянул на старика.

— Вы настаиваете на том, чтобы ваши с господином де Жерве внутренние разногласия были непременно доведены до сведения его величества?

Вассера смешался. Закусил губу. Сложил руки, сел. Молчал какое-то время — собирался с силами. Потом выдавил всё-таки:

— Да. Я настаиваю.

Филипп кивнул — что ж.

— Хорошо, — ответил. — Его величество узнает и ваше мнение, и мнение ваших оппонентов.

«Оппоненты» со злорадством уставились на старика Вассера. Они были уверены, что их позиция будет поддержана его величеством. Разве могло быть по-другому?

Оттого они и были так удивлены, когда заговорил Филипп.

*

Так вышло, что он, Филипп, ввязался-таки в этот спор. И вынужден был озвучить свою позицию — ту, которая и в нём самом-то ещё не вызрела, не сформировалась окончательно. Решать и формулировать её Филиппу пришлось на ходу.

Говорил он медленно. Со стороны казалось — важно и весомо. Делал паузы.

Во время одной из таких пауз подошёл к окну, приоткрыл его пошире — захотелось вдохнуть чистого, морозного воздуха. Выглянул наружу. Под самыми окнами, в укрытом снегом саду, гуляли дети. Он засмотрелся на неуклюжие, одетые в шубы на вырост, укутанные в шерстяные платки, детские фигурки, заслушался звонкими голосами. Вспомнил: «Если вы готовы взять на себя ответственность за гибель женщин, детей и стариков, которые теперь живут на этой земле, вы можете смело выступать за войну с ирокезами. Если нет — договаривайтесь».

Дети играли в догонялки. Бегали неловко, то и дело проваливались, тонули в сугробах. Один из мальчишек лет трёх-четырёх зацепился ногой за торчавшую из-под снега ветку, упал, ткнулся лицом в ледяную корку и зарыдал в голос.

Именно в этот момент маятник внутри Филиппа качнулся в сторону мира. Именно в этот момент он подумал: следует довериться мнению Мориньера. Тот так редко ошибается. В конце концов, если политика пряника не принесёт нужных результатов, всегда можно вернуться на прежние позиции.

Доведя себя до этой последней успокоительной мысли, он снова заговорил.

— Защищать интересы своего Короля и своей страны — не значит бессмысленно размахивать шпагой и горланить: «Франция, вперёд!» — произнёс, оборачиваясь к членам Совета. — Франции нужны земли. Не трупы, не реками льющаяся кровь. А земли. Земли, на которых можно будет жить, а не только умирать. Его величество ожидает, что мы, именно мы с вами, обеспечим процветание французов на этой земле. Чтобы добиться этого, нужно быть не только воинами, но и дипломатами. Дипломатами — в первую очередь.

Он обвёл взглядом сидевших за столом. Тишина, повисшая в комнате, со всей очевидностью демонстрировала степень всеобщего удивления. Клод де Жерве перестал стучать пальцами по столешнице, уставился на Филиппа в онемении. Вассера откинулся на спинку стула. Смотрел со смесью изумления и благодарности.

Все прочие тоже выглядели ошеломлёнными.

Одни торжествовали, обнаружив неожиданно в своих рядах такую важную птицу — королевского посланника, другие старались скрыть замешательство. Но молчали все. Не находили слов.

Договорив, Филипп не стал дожидаться очевидно запаздывавшей их реакции. Как и не стал дожидаться окончания Совета. Поблагодарил за внимание, откланялся. Когда он был уже внизу и готовился выйти на улицу, его окликнул монсеньор де Лаваль.

Прелат вышел из зала заседаний вслед за графом де Грасьен и теперь стоял на площадке верхнего этажа, глядел вниз. Удостоверившись, что граф услышал его призыв и остановился, епископ заскользил ладонью по гладким перилам, почти бегом спустился по лестнице. Подошёл к Филиппу, взглянул на него с интересом.

— Устал я что-то от этих крикунов, — сказал. — Вы собираетесь домой, господин де Грасьен?

Филипп кивнул:

— Да, ваше преосвященство.

Монсеньор де Лаваль поблагодарил слугу, распахнувшего перед ними двери. Шагнул наружу, спустился по ступеням на мостовую.

— Я давно хотел пообщаться с вами в неформальной обстановке. Быть может, вы согласитесь отужинать в моём доме?

Улыбнулся вдруг озорно.

— До начала Великого поста мы можем позволить себе кое-какие излишества, не так ли?

*

Филипп чувствовал себя утомлённым и желал побыть в одиночестве. Но отказать главе Церкви не решился. Да и возможности такой у него практически не оказалось — едва они ступили на мостовую, как подали экипаж епископа. И монсеньор де Лаваль, улыбнувшись, повёл рукой в сторону распахнутой форейтором дверцы.

Филипп шагнул в глубину кареты, опустился на сиденье. Взглянул на устроившегося напротив прелата — тот продолжал улыбаться едва заметно. Улыбка таилась во взгляде, в чуть заметном изгибе тонких губ. «В такие моменты кажется, — подумал Филипп, — нет на свете человека более тихого и успокоенного». Однако он видел монсеньора де Лаваля и другим: жёстким, холодным, неумолимым. Тогда в глубине глаз прелата вспыхивал инквизиторский огонь. И невозможно было ни обмануть его, ни противостоять его воле.

*

Пока карета двигалась по узким улицам, Филипп де Грасьен пытался понять: зачем сегодня он вдруг понадобился его преосвященству? За всё то время, что он, Филипп, жил в Квебеке, они встречались на заседаниях Совета, на вечеринках и балах. Время от времени обменивались с епископом парой-другой фраз. Но между ними не было какой-либо особой дружеской расположенности, оттого до сих пор они ограничивались встречами на людях. Только дела — ничего личного.

И теперь, сидя напротив его преосвященства, Филипп думал: связано ли это сегодняшнее приглашение с его речью в Совете? Или есть что-то ещё, что монсеньор де Лаваль хотел бы вызнать у него или рассказать ему?

Он продолжал думать об этом и тогда, когда они шли по длинной анфиладе комнат — до кабинета его преосвященства. Там, в кабинете, предложив Филиппу присесть и распорядившись насчёт ужина, прелат улыбнулся и произнёс:

— Не ломайте голову, господин де Грасьен. Я пригласил вас более для удовольствия, нежели для того, чтобы обсудить какие-либо важные дела. Хотя, признаюсь, ваше выступление возбудило во мне любопытство и добавило желания поговорить с вами и об этом тоже. Что — высказанная вами позиция — это и позиция его величества? Или вы говорили сегодня от своего имени?

Филипп ответил уклончиво:

— Его величество интересует результат — укрепление французского влияния на этой земле.

*

Филипп верил в это частично. Понимал: Людовика проще порадовать выигранной битвой, чем удачно заключённым с индейцами миром.

Неуспех развития колоний жители метрополии объясняли преступным бездействием её руководства. Полагали, что достаточно желания и доблести, чтобы жизнь и счастье в Новой Франции расцвели пышным цветом.

Потому он ответил и отвёл взгляд. Сделал вид, что рассматривает книги на полках, расположенных по правую от него руку. Вспоминал горячий свой спор с Мориньером, в котором тот впервые резко высказался против войны с ирокезами.

— Сейчас об этом и думать нельзя, — сказал Мориньер. — Глупо развязывать битву, когда нет ни единого шанса выйти из неё победителем!

— Но вы должны понимать, — возразил ему тогда Филипп, — что, высказавшись таким образом, вы выступите против чаяний Людовика. Вы должны знать, что ваш драгоценный отец Лалеман, пользующийся немалым доверием короля, уже обещал государю продолжать войну с англичанами и препятствовать всеми силами развитию английских колоний, несмотря на то даже, что Франция в данный момент официально не воюет с Англией. И это обещание было встречено его величеством с восторгом.

— Я знаю, — кивнул Мориньер. — Но что значит — продолжать войну? Какими силами? С какими результатами? Обещать подобное — значит не обещать ровным счётом ничего. Осыпать его величество клятвами и посулами — не значит исполнить их. Однажды каждому из нас придётся отвечать за свои слова. И отцу Лалеману — в том числе.

Мориньер говорил и говорил, приводил примеры, сбивал Филиппа с толку цитатами, забрасывал цифрами. Филипп же думал только об одном: будет очень трудно убедить его величество, что в данном случае не начинать войны — есть лучший способ одержать победу.

Людовик пылал нетерпением. Он мечтал о славе. И рассчитывал на то, что его доблестные французы проявят себя героями.

Тогда, дослушав Мориньера, Филипп спросил:

— Неужели вы осмелитесь написать всё это его величеству?

Тот взглянул на него удивлённо:

— Разумеется. Неужели вы бы не осмелились?

*

Кажется, и епископа теперь интересовал этот же вопрос.

Монсеньор де Лаваль смотрел на Филиппа внимательно.

— Вы в самом деле готовы защищать эту точку зрения перед нашим королём? — спросил мягко. — И вы уверены, что его величество одобрит заключение мира с ирокезами, если такового нам удастся добиться?

Филипп посмотрел в глаза епископу. Решил быть честным.

— Нет, — ответил. — Не уверен. Но довести информацию о необходимости этого до его величества готов.

Произнеся последнее, он нахмурился едва заметно.

Филипп чувствовал себя ненадёжно — как если бы шагал теперь по морскому берегу, по зыбкому, насыщенному водой песку. Остановись только — и песок затянет тебя вовнутрь, поглотит — не из злобы, а из одной своей природы.

Он по-прежнему не был до конца убеждён в правильности выбранного решения. И понимал, что, предпочитая теперь одну точку зрения другой, выбирает не только между войной и миром, но между королём и другом. И это, второе, было для него мучительнее и… важнее первого. Не будь здесь Мориньера, не окажись тот в непростом, больше того, опасном положении человека, попавшего в опалу, не настаивай тот теперь на непременном заключении мира с ирокезами… Не объяви Мориньер о своём безоговорочном стремлении идти в этом решении до конца и столь же безоговорочном намерении поставить его величество об этом в известность, Филипп предпочёл бы скорее броситься в битву и умереть, нежели противиться королевским ожиданиям.

Но сделав выбор, он больше не колебался:

— Когда придёт время говорить с его величеством, я сделаю всё от меня зависящее, — повторил он, понимая, что пауза затянулась.

Прелат кивнул, устало прикрыл глаза:

— Простите. Я обещал вам приятный вечер, а сам между тем не даю вам ни малейшей возможности отвлечься от проблем.

Филипп улыбнулся — принял извинения. Заговорил о холодной зиме, вспомнил пару забавных историй, пересказанных ему камердинером. Епископ ответил ему не слишком весёлым анекдотом из жизни мальчиков-певчих, коснулся приближающегося поста.

Они безуспешно пытались сменить тему. Но разговор так или иначе сворачивал в прежнее русло. Наконец, оба смирились.

Продолжили говорить за ужином. Ели медленно. Переговаривались, перебрасывались репликами. Не спорили — спорить было не о чем. Выстраивали беседу: обменивались взглядами, определяли позиции. Потом — уже за десертом — смолкли. Какое-то время устало ковыряли ложками в вазочках, заполненных великолепным бланманже.

Наконец снова заговорил епископ. Опять делился впечатлениями, рассказывал истории. В какой-то момент коснулся в очередной раз последнего заседания:

— День сегодня был непростой, — сказал. — И нет причин полагать, что дальше будет проще. Нам ещё повезло, что на сегодняшнем Совете не было отца Лалемана. Вот кто настроен категорически воинственно. И это понятно. Нет больших врагов на этой земле, чем ирокезы и иезуиты.

Филипп держал в руках бокал, наполненный превосходным вином, глядел на епископа. Сидел расслабленный. Слушал не слишком внимательно. После ужина ему очень хотелось спать. И он с трудом боролся с желанием прикрыть глаза. Думал, будет неловко, если он всё-таки не справится с собой и задремлет прямо тут, за столом.

Епископ рассказывал какую-то старую историю про мальчика-могавка, захваченного иезуитами. Потом упомянул о ребёнке, которого недавно собственноручно передал, вернул ирокезам. Наконец произнёс имя, расслышав которое Филипп вздрогнул, едва не расплескал вино.

— Я понимаю ненависть иезуитов к ирокезам, — сказал монсеньор де Лаваль. — Не так давно мне пришлось наблюдать воочию результат бесконечной жестокости последних. Когда я вспоминаю, в каком состоянии довелось мне видеть вашего друга, отца д`Эмервиля!.. Могавки передали нам его, измученного пытками, в обмен на ребёнка… Я не знаю, как он выжил! Когда я вспоминаю тот день, я понимаю неукротимое желание французов взяться за оружие и…

Он не договорил. Отложил в сторону ложку. Откинулся на спинку стула, едва заметно склонил голову набок. Всматривался в побелевшее лицо гостя.

— Вы не знали? — проговорил недоверчиво. — Я полагал… Простите, господин де Грасьен. Я и помыслить не мог, что вы можете быть не в курсе. Простите, прошу вас.

Филипп смотрел на прелата. И в ушах его колоколом гудело: «ваш друг…», «ваш друг…». Он коснулся рукой лба. Произнёс, с трудом справляясь с голосом.

— Отец д`Эмервиль, монсеньор, слишком бережёт своих друзей. Не желая, чтобы они волновались, он…

Взгляд епископа сделался тёплым. Он перебил Филиппа:

— Не старайтесь оправдать его передо мной. Мужество господина д`Эмервиля, его сила воли, его безграничное, невероятное терпение и стремление жить давно сделали это за вас. Простите его сами.

Глава 4. Просто «здравствуй»

На третий после ухода Леру день началась метель. И она продолжалась целую неделю. Клементине казалось, буре этой не будет конца. Каждое утро они с Вик просыпались в заметённом по крышу доме. Каждый день Клементина, едва поднявшись, расчищала выход, выбиралась наружу. И подолгу смотрела вдаль — пыталась хоть что-то разглядеть сквозь сплошную снежную пелену.

— Он вернётся! — шептала. — Непременно. Обязательно вернётся.

Изо всех сил старалась не пускать внутрь себя страх. Тот в отместку обхватывал её снаружи — леденил пальцы, обжигал мокрым щеки, пробегал мурашками по телу.

Несколько раз ей казалось, что она слышит шаги Леру. Однажды даже ей померещилась тень, мелькнувшая за затянутым пузырём окном. Она выскочила за дверь. Наткнулась на росомаху. Та стояла в нескольких шагах от Клементины, буравила её взглядом. Когда животное шевельнулось, наклонило ниже голову, прижалось будто бы к земле, Клементина в испуге бросилась обратно в дом. Заложила дверь, схватила Вик на руки. Та зарыдала, изогнулась, требуя свободы, едва не выскользнула из ослабевших вдруг материнских объятий.

Клементина с трудом удержала дочь. Чтобы не выронить, опустилась на шкуру у очага, прижала девочку к груди. Она старалась не бояться. Очень старалась. Гнала от себя дурные мысли. «Он вернётся, — шептала снова и снова. — Обязательно вернётся».

Она должна была в это верить, потому что иначе не знала, сумела ли бы она выжить.

Вик теперь часто плакала от голода. И Клементина всякий раз с трудом удерживалась от того, чтобы не зарыдать вместе с ней.

По многу раз в день прикладывала девочку к груди в надежде, что та сумеет добыть для себя хоть немного молока. Но всё было бесполезно.

Клементина варила маис и давала дочери пить отвар. Она вымачивала в воде маисовые лепёшки. Предлагала понемногу Вик. Однажды — где-то к концу первой недели — заметив, как осунулось детское личико, попыталась даже накормить девочку мясом. Но даже самыми маленькими кусочками, которые Клементине удавалось отделить от большого отваренного вместе с бобами куска, Вик давилась.

Так что к моменту, когда Жан-Батист Леру появился на пороге дома, обе — и Клементина, и Вик, — были издёрганы и выглядели исхудавшими от недостатка еды и беспокойства.

*

Они пропустили момент его появления. И он, Жан-Батист Леру, получил возможность недолго, всего мгновение-другое, понаблюдать от порога, как молодая женщина, сидевшая вполоборота к двери, нашёптывала что-то дочери. А та, почти целиком засунув кулачок в рот, внимательно слушала, распахнув глазёнки навстречу матери.

Потом женщина обернулась. И он успел увидеть, — это было несложно, всё происходило медленно, как во сне, — как менялось выражение её лица: от тоски и апатии через испуг, удивление, неверие — к радости. К такой восторженной радости, что у него вдруг заболело в груди.

*

Когда распахнулась дверь, Клементина вскочила. Она усадила Вик на шкуру, бросилась к вошедшему. Едва не кинулась ему на шею.

— Вы вернулись! — воскликнула ликующе. — Наконец-то вы вернулись!

Он взглянул на неё из-под кустистых бровей, молча отодвинул от себя.

Стащил заплечный мешок. С трудом — мешок выглядел очень тяжёлым — привалил его к стене. Вышел наружу, долго возился там в темноте. Снимал добытое с волокуш, что-то двигал, поправлял. Устанавливал, укреплял, утрамбовывал. Снег скрипел под его ногами. Ветер гудел в вершинах сосен.

Наконец дверь снова распахнулась. Леру втащил в дом огромный тюк. Замер над ним на мгновение — раздумывал будто. Потом подошёл к ней. Вплотную. Положил тяжёлую руку ей на затылок, всмотрелся в её лицо.

— Пока меня не было, ты что-то для себя решила? — спросил глухо.

Она молчала. Не отстранялась, но была напряжена.

Он сам отпустил её. Опустил руку. Отступил на шаг.

— Понятно, — сказал. — Тогда просто «здравствуй»!

*

Клементина занялась Вик — чтобы скрыть смущение.

Она так соскучилась! И так была счастлива, что он снова с ними! Она незаметно поглядывала в его сторону. Он осунулся, оброс щетиной. Выглядел усталым, почти измождённым. Если бы не страх быть снова неправильно понятой, она бы рассказала, как сильно ждала его, как боялась, что он не вернётся. Думала: налить бы тёплой воды в миску и побрить его. Убрать, счистить бы с его лица эту седую стариковскую маску. Вернуть на его лицо улыбку. Он перестал бы выглядеть таким пугающе-диким, таким чудовищно-неуступчивым. Таким старым.

— Вы ведь совсем не старик! — однажды она уже удивила его этим восклицанием

Он обтирался снегом в нескольких шагах от дома. Стоял полубоком, тёр плечи, лицо, шею. Снег комьями валился между пальцами, задерживался ненадолго на теле, потом таял, тонкими струйками стекал по разгорячённой коже.

Она, выглянув наружу и обнаружив эту картину, прислонилась к дверному косяку. Стояла, наблюдала. Не находила в себе силы вернуться в дом. Не то, чтобы она любовалась им — он не был красив. Но он был крепок и жилист, как виноградная лоза. И он был моложе, значительно моложе, чем она до тех пор думала.

Оттого, когда Леру обернулся, уставился на неё насмешливо:

— Что? Что смотришь?

Она ответила ему этим восклицанием:

— Вы ведь совсем не старик!

Как будто винила его в преднамеренном обмане.

Он пожал тогда плечами:

— Мне сорок два.

И отвернулся.

Она теперь вспоминала эту сцену. Машинально качала на коленях Вик. Никак не могла справиться с неловкостью, зародившейся в ней. Эта неловкость раздражала Клементину. Она понимала: нечаянно она обманула его ожидания. И это понимание рождало в ней одновременно досаду и раскаянье. Она должна была помнить. Она должна была удержаться.

Она говорила себе «должна» и раздражалась? В самом деле должна? Обязана скрывать симпатию? Благодарность? Беспокойство?

Отчего не может она радоваться человеку?

Она была благодарна ему за заботу о ней и её дочери и хотела проявить заботу в ответ. Она беспокоилась о нём. Она ждала его. Не глупо ли отрицать это? Нелепо вести себя суше, холоднее, чем того просит сердце! В жизни и так немало трудностей, бед. Одиночества, в конце концов.

*

Она сидела у себя в закутке и незаметно наблюдала за Леру.

Он сделал ещё несколько ходок к волокушам. Принёс какой-то бочонок, занёс его в пристройку. Потом заволок в дом ещё один мешок.

Наконец, сбросив с плеч бесформенную меховую куртку, подошёл к очагу. Уселся у самого огня.

Взглянул снова на неё.

— У нас есть что-нибудь поесть? Я голоден.

Она вскинулась. Усадила Вик в угол, бросилась в пристройку. Вернувшись, подвесила над огнём котелок, наполовину заполненный варёными бобами. Положила перед Леру несколько маисовых лепёшек. Собралась возвратиться к Вик. Но он ухватил её за руку:

— Поди. Разбери то, что я привёз. Там есть для тебя подарок.

Она хотела отказаться — ей не нужны подарки. Но он смотрел на неё с такой очевидной надеждой, с таким желанием порадовать её, что она не смогла сказать «нет». Направилась к тюку, ослабила стягивающие его кожаные ремни.

Склонилась к уложенным один к другому мешкам. Развязала первый, второй. Поднялась. Подошла к Леру.

— Столько еды! Вы привезли еды!

— Там сушёная морковь, тыква. Мука. Теперь твоя девочка будет сыта.

Она опустилась на колени, обхватила его сзади, прижалась к его спине.

Он не шелохнулся.

— Это не всё, — произнёс спустя время. — Когда я говорил о подарке, я имел в виду другое.

— Мне больше ничего не надо, — ответила она, счастливо улыбаясь.

— Посмотри, — проговорил он настойчиво.

Расцепил её руки. Встал сам. Подошёл к тюку, вынул откуда-то из глубины его свёрток. Протянул ей.

— Это тебе.

Подумал, улыбнулся стеснённо.

— И мне.

В свёртке обнаружилась одежда — простая, тёплая, крепко сшитая.

— Я хочу, чтобы ты вспомнила, что ты француженка, — сказал он, когда Клементина, развернув поданное ей, с изумлением засмотрелась на шерстяную юбку, синюю жилетку-корсет, на белый, украшенный вышивкой чепец.

— Я помню, — сказала тихо.

— Надень это.

Он впервые говорил с ней так — мягко, просительно. Протянул руку, коснулся её щеки. Она вспыхнула вдруг от одновременно обрушившихся на неё чувства благодарности и вины. Подняла на него взгляд.

— Прости, — прошептала. — Я не могу.

— Почему?

Она молчала. Смотрела на него. Не могла выговорить.

Он усмехнулся.

— А, понял. Думаешь, что за подарок придётся расплачиваться? Успокойся. Я не выпрашиваю подачек.

Клементина покраснела.

— Я и не имела в виду… — она совсем растерялась.

Он бросил резко:

— Я знаю, что ты имела в виду.

*

С того дня, как вернулся из далёкого путешествия Леру, зима, как сорвавшийся с цепи пёс, беспрерывно выла у порога. Засыпала слабых людишек снегом, вымораживала их дома. У тех, кто не сумел обеспечить себя запасами, отнимала надежду на пропитание.

Если бы не Леру, — думала всякий раз Клементина — она не выжила бы. Одно присутствие его в доме делало для неё ожидание весны не таким непереносимым.

Не то, чтобы они много общались между собой. Всё больше сидели рядом, занимались своими делами. Леру чистил ружьё, перебирал и готовил ловушки и капканы. Ждал, когда метель утихнет, чтобы снова выйти на охоту. Клементина возилась с дочерью. Пела ей то ли песни, то ли баллады — что-то, всплывавшее из глубин её детства. Рассказывала сказки. Девочка слушала. Улыбалась. Лепетала что-то в ответ.

Время от времени Леру отрывался от своих занятий, вскидывал голову, — Клементина отмечала это краем глаза. Смотрел на них с не вполне понятным ей выражением — со смесью любопытства и недоумения. Когда взгляд начинал жечь кожу, она оборачивалась. Приподнимала бровь, наклоняла вопросительно голову. Он тогда качал головой: нет-нет, ничего. Снова возвращался к своим капканам и ловушкам.

*

С некоторых пор он ничего не мог с собой поделать. Вид этих двух женщин — большой и маленькой — наполнял его какой-то особенной радостью. И он, стараясь делать это незаметно, в самом деле любовался ими. Глядел на дитя — на яркие глаза, тонкие ручки, светлые шёлковые кудри ребёнка. Впивался взглядом в плавный изгиб шеи женщины, в просвечивающее алым ухо, в её иссушенные морозом губы. Никак не мог заставить себя не смотреть.

Женщина напевала-наговаривала что-то, девочка угукала, щебетала, смеялась. Тянулась, засовывала пальчики в рот матери, заглядывала, будто понять пыталась, как, откуда берутся эти странные звуки.

А он смотрел, слушал этот невнятный диалог матери и дочери. И удивлялся теплу, которое разливалось в глубине него. Он уже и думать забыл о том, что такое возможно.

Вечерами, уложив Вик спать, Клементина усаживалась у очага. Иногда просто молча глядела в огонь, иногда доставала откуда-то из-под матраса стопку исписанных листов. Смотрела, вздыхала, гладила их пальцами. Он наблюдал за ней какое-то время.

Однажды не удержался, спросил:

— Что это ты там всё вздыхаешь? Что? Письма от любовника перечитываешь?

— Я не читаю, — сухо ответила она. — Хотя очень хотела бы.

Ответ показался ему странным.

— Что это за бумаги? — спросил.

Она сначала пожала плечами, промолчала. Потом, когда он повторил вопрос, всё-таки заговорила. Опять пожаловалась, как сильно хочется ей прочесть то, что там написано.

— Так прочти! — отчего-то раздражённо ответил он. — Если это не личные письма, что мешает тебе развлечься?

Она боролась с собой ещё некоторое время. В конце концов, сдалась.

Однажды вечером, усевшись у очага, положила стопку бумаг себе на колени, принялась читать вслух. И он, Леру, получил возможность не только смотреть, но и слушать её. Говорить с ней.

Они и прежде разговаривали, разумеется. Но беседы их были коротки. Она не спрашивала его о прошлом, которое он хотел забыть. И он был ей очень за это благодарен. Он, в свою очередь, тоже не задавал ей вопросов. Так, временами, когда приходило желание, она рассказывала ему о своём детстве. Но тоже скупо, без подробностей.

Оттого он был очень рад, когда она наконец решилась прочесть то, что оставил ей какой-то иезуит. По крайней мере, у них появилась тема для обсуждения. Он, Леру, мог немало добавить к отчёту миссионера-иезуита о его путешествии от озера Сен-Жан до озера Мистассини. В своё время он прошагал немало льё, преодолевая тяжелейшие волоки, он поднимался в горы, брёл по заболоченной, изобилующей многочисленными ручьями, равнине пока добрался до текущей на север реки Нестоуканоу. Он прекрасно знал тот район.

Он тогда бежал от себя. Но это не значит, что он плохо помнит то, что видел. И теперь ему было чем удивить сидевшую напротив женщину! И он с удовольствием удивлял. Радовался интересу в её глазах. Недоумевал только, что, слушая его со всем вниманием, Клементина наотрез отказывалась говорить о том, каким образом достались ей эти бумаги, которые она так заботливо упрятывала каждый вечер под свой матрас.

И о хозяине бумаг Клементина отчего-то, как и о многом прочем, рассказывать отказалась. И не то, чтобы он спрашивал. Просто когда она упомянула о том, что записи эти ей передал очень хороший человек, он спросил — что за человек? И вдруг увидел, как полыхнули её глаза. Она прикрыла их, упрятала огонь вглубь себя. Сказала:

— Просто хороший человек.

Он пожал плечами.

— Хороший — так хороший.

Глава 5. Лихорадка

А зима решила, наконец, показать людям свой настоящий норов. Метели всё не прекращались. Из-за этого много дней подряд им пришлось провести в доме. Не было ни малейшей возможности даже нос высунуть наружу. Снег засыпал дом почти под крышу. Единственное окно практически не пропускало дневного света. И огонь в очаге один определял теперь время, когда заканчивался «день» и начиналась «ночь».

И это, как они ни старались игнорировать недостаток света и свободы, нервировало обоих.

Клементина особенно плохо справлялась с тревожностью.

Вик капризничала — у неё резались зубы. Плохо спала, много плакала. И по-прежнему, несмотря на то, что больше не голодала, выглядела очень истощённой.

В одну из ночей у девочки начался жар.

Леру, всегда спавший чутко, проснулся в тот момент, когда Клементина ахнула, коснувшись горячего детского тела. Подскочила на койке, спустила на пол ноги.

Он слышал, как она зашептала что-то, как будто застонала. Думал, что ей приснился кошмар. Собирался заснуть снова. Но она всё не укладывалась. Выскользнула из-за полога, сделала несколько быстрых шагов по комнате — будто пробежалась. Вернулась обратно. Снова зашевелилась, зашептала что-то.

Он не выдержал. Поднялся, запалил огонь.

Долго щурился, привыкал к свету. Наконец, отодвинул край шкуры.

— Что случилось?

Она сидела на койке, держала ладонь на лбу ребёнка, покачивалась тоскливо. Когда он появился перед ней, подняла на него полные ужаса глаза.

— У Вик лихорадка.

— Бывает, — ответил он спокойно. — Ты разве не знаешь, что надо делать? Или у тебя нет снадобий?

Она встала, шагнула к нему — как будто искала у него защиты. Забыла и о холоде, стоявшем в доме, и о том, что не одета. Он скользнул взглядом по её босым ногам, по короткой нижней сорочке, не закрывавшей щиколотки. Выставил вперёд руку, не позволяя ей приблизится.

— Оденься, — сказал резко. — И не теряй разума.

Вернулся на своё место. Закурил. Когда она вышла наконец одетая из своего закутка, он с меланхоличным видом пускал кольца дыма в потолок.

Оглядел её, покачал головой.

— Ты слишком быстро впадаешь в панику. Однажды это может стоить тебе жизни.

Она промолчала. Стиснула зубы. Отворила дверь, зачерпнула в котелок снега.

Он завернулся в шкуру — в доме было очень холодно. Сидел, смотрел, как она хлопочет у очага. У неё заметно дрожали руки. Насыпая в котелок порошок из коры вяза, она просыпала часть его в огонь. Леру наблюдал за ней какое-то время. Потом направился в пристройку.

Принёс оттуда, подал ей кружку, наполненную резко пахнувшей, тёмной жидкостью.

— Выпей.

Она узнала запах — этой же дрянью поил её на судне Рамболь.

— Не буду.

— Пей. Не заставляй меня применять силу.

— Мне это не нравится.

Он настаивал.

— Я не предлагаю тебе напиваться. Глотни.

Она послушалась, наконец. Сделала глоток. Сморщилась.

— Ужасная гадость.

Он засмеялся.

— Зато хорошо согревает. И успокаивает.

*

Несколько последующих дней были тяжелы, как никогда. Вик продолжала «гореть». Снадобье, которым поила девочку Клементина, помогало лишь на короткое время. Но ещё большей сложностью было заставить ребёнка выпить этот целебный отвар.

Чтобы напоить, влить в дочь лекарство, Клементине требовалось недюжинное терпение и ловкость. И борьба эта между матерью и ребёнком истерзала всех, кто находился в доме.

Вик наотрез отказывалась глотать горький напиток. Клементина нервничала. Леру терпел.

*

Леру боялся этого чёртова младенца. Если не считать того единственного раза, когда он взял девочку на руки, — не потребовалось, он и близко не подошёл бы! — он не касался её. Обходил стороной.

Он понятия не имел, что делать с такими крохами, как с ними обращаться и чем развлекать. Но теперь, наблюдая издалека за молодой женщиной и её ребёнком, Леру понимал, что его вмешательство вполне может потребоваться. Видел, как с каждым часом теряет Клементина выдержку.

А она никак не могла ни накормить девочку, ни напоить её целебным отваром. Та кричала до икоты и выплёвывала всё, что попадало ей на язык — отвар из коры, пюре из моркови и тыквы, заваренную в кипятке пшеничную муку.

Девочка не спала к тому моменту почти сутки. Всё плакала и плакала.

В какой-то момент Клементина не выдержала. Опустилась на койку, закрыла лицо руками, разрыдалась:

— Я не могу больше. Она умрёт.

Он разозлился.

— Вот дура!

Ворвался в их «женский» уголок. Оттолкнул её, забрал ребёнка. Уложил Вик рядом с собой — на свой лежак неподалёку от очага.

В доме было теперь довольно тепло. Они не гасили огня уже много часов. От очага веяло жаром. И он интуитивно, повинуясь исключительно своему собственному представлению о том, что было бы ему приятно, если б лихорадка была у него, раздел ребёнка догола.

— Подай мне воды, — сказал сурово.

Когда Клементина поставила около него котелок с водой, он взялся протирать тельце ребёнка куском влажной ткани.

— Она замёрзнет, — попыталась воспротивиться Клементина.

— Иди к себе, — ответил он, не глядя в её сторону. — Иди.

Он долго ещё продолжал сидеть рядом.

Гладил двумя пальцами девочку по лицу. Вёл от наморщенного лобика, по бровям, скулам, подбородку. Что-то шептал-нашёптывал с закрытыми глазами. Сам, кажется, дремал.

Клементина смотрела на них из своего угла. Наблюдала с удивлением, как потихоньку успокаивалась Вик. Наконец та утихла, заснула. Клементина собралась подойти, забрать девочку к себе — он качнул запрещающе головой. Прошептал сипло:

— Ложись спать.

*

Если бы они могли хотя бы на время выйти наружу, глотнуть свежего воздуха, взглянуть на солнце, им безусловно стало бы легче. Но солнца не было. Снег продолжал сыпать. И им приходилось находить себе занятия в доме.

Слава Богу, Вик пошла на поправку. Жар спал. И теперь только тёмные круги под её глазами напоминали о тех нескольких ужасных днях, которые всем им пришлось пережить.

Леру теперь всё чаще брал девочку к себе. Та всё ещё была слаба, но к ней вернулся её стоический индейский характер. И Леру с удовольствием наблюдал за тем, как Вик исследовала жизнь и боролась с трудностями. Смотрел с улыбкой, как преодолевала она препятствие за препятствием. Огибала, обходила расставленные на её пути табуреты, перелезала через сооружённые загородки, подлезала под расставленные руки. Когда она выбирала себе цель, её невозможно было остановить. Несколько раз они, двое взрослых, не успевали уберечь девочку от травм. Один раз она упала у очага, коснулась ладошкой горячих камней. Второй раз свалилась с лавки. Плакала недолго. И потом, кажется, больше удивлялась, рассматривая встревоженную мать — что случилось? что ты так смотришь?

Она снова стала пытаться ходить. Поднималась. Делала несколько шагов и падала.

Не плакала. Кряхтела только досадливо. Иногда рычала.

Леру смеялся:

— Не девочка, а волчонок.

*

Клементина же, изнемогая от усталости, одновременно с этим не находила себе места. То бралась из нескольких беличьих шкурок, выделанных Леру по осени, шить Вик одежду, то кидалась пересчитывать запасы провианта, перебирала снадобья, перетирала травы, смешивала, соединяла их, раскладывала по каким-то одной ей известным местам. Он наблюдал за всем этим молча.

Однажды он обнаружил её в пристройке. Она ковыряла ножом земляной пол.

— Что ты делаешь? — спросил удивлённо.

— Яму, — ответила она, не отрываясь от своего занятия.

— Зачем?

— Хочу спрятать туда немного еды про запас.

— Спрятать? От кого?

— Ни от кого. Индейцы, у которых я жила, всегда делали так. Излишки еды они зарывали в такие хранилища.

— Излишки? — он засмеялся, обвёл взглядом несколько мешков с бобами и маисом. — Ты шутишь?

Она подняла на него взгляд. Смех стих на его губах.

— Делай что хочешь, — пожал плечами.

*

Её не отпускал страх. Она просыпалась по ночам. Лежала, глядя бессмысленно в кромешную тьму. Иногда поднималась. Принималась ходить — тихо. Ступала неслышно — два шага в одну сторону, два — в обратную.

Леру, как она ни старалась не шуметь, просыпался всё равно. Поднимал голову, следил за её перемещениями по дому. Потом поднимался, разжигал очаг. Подзывал её к себе.

Она подходила, усаживалась рядом. Он обнимал её за плечи.

В одну из таких ночей он сказал вдруг:

— Послушай, зачем тебе идти в Квебек? Тебя там кто-то ждёт?

Она испуганно посмотрела на него. Этот страх тревожил её наравне со страхом голода и одиночества. Она не знала, кто и что ждёт её в Квебеке. Не знала, к кому идти и как её примут.

Он, не дождавшись тогда ответа, продолжил шёпотом:

— Пойми уже. Мы оба с тобой — изгои. Ты шлюха, я убийца. Что бы ты ни говорила, нам нельзя возвращаться к людям. Они нас никогда не простят. И не примут. Ни тебя, ни меня.

Она молчала. Смотрела в огонь. Он, не дождавшись ответа, коснулся губами её волос.

— Почему бы нам не поселиться вместе?

Клементина едва справилась с желанием сбросить его руку и спрятаться опять в своём отгороженном меховым одеялом углу, как делала это всегда прежде. Не сбросила. Осталась сидеть рядом. Повернула голову, посмотрела Леру в глаза:

— Я не знаю, — сказала, — найдётся ли мне место среди людей. Но я должна вернуться в город. Хотя бы для того, чтобы удостовериться, что надежды на возвращение нет.

Сказала и едва сглотнула подступивший к горлу ком.

Он ещё уговаривал её. Она же не слышала ни слова.

Думала о своём.

Думала: неужели он прав?

Раньше, когда он называл её шлюхой — это было оскорблением. Сегодня — это только констатация факта. Похоже, ей, в самом деле, придётся привыкать и к такому отношению к ней, и к этой своей роли.

Глава 6. Большой Сават

С тех пор, как, закончив все свои дела, Мориньер добрался наконец до форта, он всё пытался найти себе занятие. Сделать это в нынешней ситуации было непросто. Лекарь, сопровождавший его в пути от Квебека до Сабин-Бопре, излечил все его раны. Но он категорически выступал против всяких путешествий зимой.

— Потерпите до весны, монсеньор, — говорил он, поджимая губы. — Иначе за ваше самочувствие я не отвечаю.

Разумеется, Мориньер мог бы не обращать внимания на слова старика. Но, во-первых, он вполне осознавал, какого труда стоило тому его, Мориньера, нынешнее здоровье. А, во-вторых, в путешествиях теперь, в самом деле, не было никакой необходимости. Все оставшиеся дела вне форта вполне могли подождать. А в форте благодаря Жаку Обрэ порядок царил — не придерёшься.

Только боеспособность воинов представлялась Мориньеру не вполне удовлетворительной. Все они умели пользоваться мушкетами, разумеется. Все были смелы и готовы к бою в любой момент. Но Мориньер понимал, что моральная готовность драться у его солдат была заметно выше готовности физической. Оттого, едва отдохнув от длительного перехода, он снова вернулся к тренировкам. Тренировался сам, заставлял заниматься и всех оставшихся в форте.

Они не смели протестовать. Когда он был рядом, ни единой гримасой не выражали неудовольствия. Но не вполне понимали необходимости ежедневных занятий. Мориньер знал об этом — слышал своими ушами тихие их разговоры.

— Зачем это надо? — ворчали они. — Придёт нужда — будем драться. А так… зря только тратим время и порох.

Ещё меньше они понимали, ради чего он, Мориньер, то заставляет их мастерить луки, то внимательно следит за тем, как они отправляют стрелу за стрелой в мишени. Меткость их в этом случае оставляла желать лучшего. И неотрывный взгляд хозяина форта очень смущал их. А кулачные бои? Взять эти кулачные бои на площади! — не поймёшь, игра это или в самом деле битва.

Мориньер слышал их брюзжание и молчал. Следил всякий раз внимательно за тем, как дерутся пары. Хмурился. Однажды — к тому времени он окреп немного — не выдержал, вышел на площадку к двум матросам. Те дрались откровенно понарошку. Не дрались — так, валяли дурака. Посмеивались.

Отодвинув одного из них в сторону, он встал напротив второго.

— Бей, — сказал.

Тот глазами заморгал. Как это — бей? Одно дело между собой кулаками махаться. Другое — господину между глаз заехать. Он замер на мгновение. Стоял, опустив руки.

Мориньер всмотрелся в лицо стоявшего напротив него:

— Пьер… Годе, не так ли?

Матрос кивнул удивлённый:

— Да, монсеньор.

— Бей, — повторил Мориньер.

Годе неуверенно оглядел его. Оценивал как будто.

Наконец, оценил. По лицу его скользнула лёгкая ухмылка — если бы Мориньер не ждал её, не заметил бы ни за что.

Мориньер улыбнулся насмешливо в ответ.

— Я бы на твоём месте не праздновал победу заранее.

Тот пожал плечами. Он явно не считал хозяина форта серьёзным противником.

Такую самоуверенность матроса объяснить было легко. Пьер Годе выглядел заметно крепче него, Мориньера. Он был на полголовы выше и очевидно шире в плечах. Однако это ни в малейшей степени Мориньера не смущало. Он выздоровел достаточно для того, чтобы не бояться, что какая-нибудь из его прежних ран откроется в результате этой битвы. А всё остальное его не беспокоило. Он не собирался уступать этому верзиле — будь Годе даже отъявленным драчуном. А тот таким не был.

Именно потому, когда Пьер Годе, подбоченясь, спросил:

— Что, монсеньор? Тогда до первой крови?

Мориньер улыбнулся.

— Первую кровь я могу обеспечить тебе прямо сейчас. Будем драться до победы. Кто посчитает себя побеждённым, имеет право просить об окончании боя.

Он видел, что Пьер разозлился.

— Может, тогда возьмём по ножу? Коли беречь друг друга нам ни к чему?

Мориньер засмеялся:

— Нет. Ножи оставим до следующего раза. Не переживай. Если тебе придёт охота, мы померяемся силами и на других условиях.

— А правила?

— По возможности не ломать кости. В настоящей битве они нам понадобятся целыми.

Вокруг собралась толпа. Мориньер увидел краем глаза, как протиснулся в первые ряды Обрэ. За ним скользнул, встал рядом старик-знахарь. Что-то возбуждённо взялся говорить Жаку. Тот кивнул, шагнул вперёд.

— Монсеньор…

— Я достаточно здоров, Жак, — ответил коротко. — Не мешай.

Читать книгу полностью можно после покупки

Подписывайтесь на Морнинг. Продолжение следует всегда!

Интересная статья? Поделитесь ею, пожалуйста, с другими:
Очень смешные реальные истории о русских женщинах, их мужьях и жизни!

Комментарии в Вконтакте
Комментарии в Фейсбук